Ответ
(оставьте это поле пустым)
Пароль (чтобы удалить пост или файл)

637    
17300106987100.jpg   (151Кб, 901x776)   Показана уменьшенная копия, оригинал по клику.
151
Или: предусмотрительность - в выборе.
>> 638  
О братья мои, я показываю вам новую аристократию и посвящаю вас в нее: вы должны стать зачинателями и воспитателями, сеятелями будущего,
– поистине, не о той аристократии говорю я, принадлежность к которой можно купить, как покупают ее торгаши за золото свое: ибо все, что имеет цену, не имеет большой ценности.
Пусть будет отныне честью вашей не то, откуда происходите вы, но то, куда идете. Воля ваша и стопы ваши, стремящиеся дальше вас самих, – да будут отныне вашей новой честью!
Поистине, не то, что служили вы принцу, – какое мне дело до принцев! – или служили опорой шаткому, чтобы крепче стояло оно!
Не то, что при дворе род ваш ценою притворства вышел в придворные, и вы научились быть разноцветными, словно фламинго, и часами выстаивать в мелких прудах:
– ибо умение выстаивать – добродетель придворных; все они думают, что к блаженству после смерти принадлежит также позволение сесть!
И не то, что дух, который вы называете святым, вел предков ваших в землю обетованную, которая, как я считаю, недостойна обета: ибо там, где выросло худшее из деревьев, нечего обетовать!
– и поистине, куда бы ни вел "святой дух" рыцарей своих, во всех походах их бежали перед ними козлы и гуси, безумцы креста и прочие помешанные!
О братья мои, не назад, а вперед должен смотреть аристократизм ваш! Да будете вы изгнаны из земель отцов и прадедов ваших!
Землю детей ваших должны вы любить: любовь эта да будет новым аристократизмом вашим; любите ее, землю еще не открытую, лежащую в дальних морях! Пусть ищут ее корабли ваши!
В детях ваших возмещаете вы то, что были детьми отцов своих: так должны искупить вы все прошлое! Эту новую скрижаль воздвиг я над вами!
>> 639  
Вы убегаете от меня? Вы напуганы? Вы трепещете от речей моих?
О братья мои, когда велел я вам сокрушить скрижали добрых и праведных, тогда впервые пустил я плыть человека по открытому морю.
И только теперь овладевают им великий страх и осмотрительность, великое недомогание и отвращение, великая морская болезнь.
Обманчивые берега и призрачную безопасность внушили вам добрые; во лжи этих добрых были вы рождены и спеленаты ею. Все, до самых оснований искажено и извращено добрыми.
Но тот, кто открыл землю, называемую "человек", тот открыл и другую – "человеческое будущее". Отныне должны вы стать мореплавателями, отважными и упорными!
Пора ходить вам прямо, братья мои, учитесь же этому! Многие нуждаются в вас, чтобы, глядя на вас, выпрямиться и ободриться.
Море бушует: все – в море. Ну что ж! Вперед, верные морские сердца!
Что нам страна отцов! Туда стремится корабль, где земля детей наших! Туда, вдаль, стремительнее бури устремляется великое желание наше!
>> 640  
[Что остаётся совершенно очевидным: всякое "воспитание" всегда полагается на совершенное насилие, подавление Логоса в людях. И это продолжается - до сих пор. (Даже на уровне политики.)]
>> 641  
Обратное заключение от следствий к основанию и никакому основанию.
Все государства и социальные порядки: сословия, брак, воспитание, право, - все это черпает свою силу и устойчивость только из веры в него связанных умов – т.е. из отсутствия оснований или по крайней мере из отклонения вопроса об основаниях. В этом связанные умы неохотно сознаются и хорошо чувствуют, что это есть некоторое pudendum. Христианство, которое было весьма невинно в своих интеллектуальных идеях, совсем не замечало этого pudendum, требовало веры, и только веры, и страстно отклоняло требование оснований; оно указывало на результаты веры: вы уже знаете преимущества веры, намекало оно, вы обретете через нее блаженство. Фактически государство поступает так же, и каждый отец воспитывает так своего сына. “Считай это истинным, - говорит он, - ты сам испытаешь, какую это приносит пользу”. Но это означает, что из личной пользы какого-либо мнения должна быть доказана его истинность; удобство учения должно свидетельствовать о его интеллектуальной прочности и обоснованности. Это все равно, как если бы обвиняемый заявил перед судом: мой защитник говорит безусловную истину; ибо обратите внимание на то, что следует из его речи: я должен быть оправдан. – Так как связанные умы держатся принципов ради своей пользы, то они предполагают, что и свободный ум в своих воззрениях ищет лишь собственной пользы и считает истинным только то, что ему как раз выгодно. Но так как ему, по-видимому, полезно противоположное тому, что полезно его соотечественникам и членам его сословия, то последние предполагают, что его принципы опасны им; они говорят или чувствуют: он не смеет быть правым, ибо он нам вреден.

Сильный, хороший характер.
Связанность воззрений, обратившаяся через привычку в инстинкт, ведет к тому, что зовется силою характера. Когда человек действует на основании немногих, но всегда одинаковых мотивов, то его действия приобретают большую энергию; если эти действия гармонируют с принципами связанных умов, то они получают признание и возбуждают при случае в их виновнике чувство чистой совести. Немногочисленные мотивы, энергичное поведение и чистая совесть составляют то, что зовется силой характера. Человеку с сильным характером недостает знания многих возможностей и направлений действования: его интеллект не свободен, связан, ибо он показывает ему в определенном случае, быть может, только две возможности; между последними он соответственно всей своей природе с необходимостью должен выбирать, и он делает это легко и быстро, потому что ему не приходится выбирать между пятьюдесятью возможностями. Воспитывающая среда хочет сделать каждого человека несвободным, ставя всегда перед ним лишь наименьшее число возможностей. Воспитатели рассматривают индивида так, как будто он, хотя и есть нечто новое, должен стать повторением. Если человек непосредственно представляется чем-то незнакомым, никогда не бывшим, то из него нужно сделать нечто знакомое, бывалое. Хорошим характером в ребенке называют проявляющуюся в нем связанность уже существующим; ребенок, становясь на сторону связанных умов, обнаруживает сперва свое пробуждающееся чувство солидарности; но на основе этого чувства он позднее станет полезным своему государству или сословию.

Осторожность свободных умов.
Люди свободомыслящие, живущие ради одного познания, легко найдут внешнюю цель своей жизни, свое окончательное положение в обществе и государстве и, например, охотно удовлетворяется небольшой должностью или имуществом, которого как раз достаточно для жизни; ибо они так устроят свою жизнь, что величайшее изменение внешних условий и даже переворот политического порядка не сможет ее опрокинуть. На все эти вещи они употребляют как можно меньше энергии, чтобы со всей накопленной силой и как бы с большим запасом воздуха для дыхания погрузиться в стихию познания. Лишь при этом условии они могут надеяться нырнуть глубоко и достигнуть дна. – От внешнего события такой ум охотно возьмет лишь краешек: он не любит вещи во всей широте и пространности их складок, ибо не хочет запутаться в них. – И ему ведомы будни рабства, зависимости, барщины. Но время от времени у него должно быть воскресенье свободы, иначе он не выдержит жизни. – Даже его любовь к людям, вероятно, будет осторожной и несколько удушливой для него, ибо он хочет соприкасаться с миром страстей и слепоты, лишь насколько это нужно для целей познания. Он должен довериться тому, что гений справедливости найдет что сказать в защиту своего ученика и любимца, если обвиняющие голоса назовут его бедным любовью. – В его образе жизни и мыслей есть некоторый утонченный героизм, который отказывается искать поклонения большой толпы, как это делает его более грубый брат, и склонен тихо брести по миру и уходить из мира. По каким бы лабиринтам он ни странствовал, через какие скалы ни протекал бы иногда его поток, - если он прорывается наружу, то движется светло, легко и почти бесшумно и открывает себя игре солнечного света вплоть до самого дна.
>> 642  
Религия и правительство.
Пока государство, или, говоря точнее, - правительство, рассматривает себя как опекуна несовершеннолетней толпы и в ее интересах обсуждает вопрос, нужно ли сохранить или устранить религию, - до тех пор он вероятно, будет всегда решаться в пользу сохранения религии. Ибо религия удовлетворяет душу отдельной личности в случае потери, нужды, ужаса, недоверия, т.е. там, где правительство чувствует себя бессильным сделать что-либо непосредственно для облегчения душевных страданий частного лица; и даже при общих, неизбежных и ближайшим образом неустранимых бедствиях (при голоде, денежных кризисах, войнах) религия внушает толпе спокойное, выжидательное, доверчивое поведение. Всюду, где необходимые или случайные недостатки государственного управления или опасные последствия династических интересов будут обнаруживаться проницательным людям и приводить их в строптивое настроение, - непроницательные будут видеть перст Божий и покорно подчиняться велениям свыше (понятие, в котором обыкновенно сливаются божественные и человеческие порядки управления); и этим обеспечивается внутренний гражданский мир и непрерывность развития. Сила, которая лежит в единстве народного сознания, в одинаковых мнениях и общих целях, охраняется и скрепляется религией, за исключением тех редких случаев, когда духовенство не может сойтись в цене с государственной властью и вступает в борьбу с ней. Но обыкновенно государство умеет расположить в свою пользу священников, потому что оно нуждается в их интимнейшем и сокровенном воспитании душ и умеет ценить служителей, которые по внешности преследуют совершенно иные интересы. Без содействия духовенства еще и теперь никакая власть не может стать “легитимной”, как это понял Наполеон. – Таким образом, абсолютное опекающее правительство и тщательное сохранение религии необходимо идут рука об руку. При этом надо предполагать, что правящие лица и классы просвещены относительно пользы, которую приносит им религия, и, таким образом, в известной мере чувствуют себя выше религии, поскольку они пользуются ею как средством; поэтому здесь берет свое начало свободомыслие. – Но как обстоит дело, когда начинает пробиваться то совершенно иное понимание правительства, которое провозглашается в демократических государствах? Когда в правительстве видят не что иное, как орудие народной воли, не какие-либо “верхи” по сравнению с “низами”, а исключительно функцию единственного суверена, народа? Здесь правительство может занять в отношении религии ту же самую позицию, что и народ; всякое распространение просвещения должно будет находит отзвук в представителях народа, использование и эксплуатация религиозных сил и утешений окажутся уже не столь легко возможными (разве только в том случае, если могущественные вожди партий будут некоторое время иметь влияние, аналогичное влиянию просвещенного деспотизма). Но если государство уже не смеет извлекать пользы из самой религии или народ имеет слишком разнообразные понятия о религиозных вопросах, так что он уже не может позволить правительству никакого определенного однообразного способа действий в религиозных мероприятиях, - то выходом из этого неизбежно явится то, что религия будет рассматриваться как частное дело и ответственность за нее будет переложена на совесть и привычку каждого отдельного человека. Результатом этого прежде всего окажется кажущееся усиление религиозного чувства, так как теперь выступят и до последних пределов разойдутся скрытые и подавленные движения этого чувства, которым государство непроизвольно или намеренно не давало простора; позднее обнаруживается, что религия задавлена сектами и что множество драконовых зубов было посеяно в тот момент, когда религия была превращена в частное дело. Наличие спора, враждебное обнажение всех слабостей религиозных исповеданий приводит к тому, что остается лишь один выход: все лучшие и более одаренные люди должны признать безверие своим “частным делом” – и этот образ мыслей получает отныне перевес и в умах господствующих лиц и, почти против их воли, придает их мероприятиям характер, враждебный религии. Как только это наступает, настроение людей, еще руководимых верой, которые прежде обоготворяли государство, как некую полусвятыню или подлинную святыню, сменяется настроением, решительно враждебным государству; они выслеживают мероприятия правительства, стараются задержать их, встать им поперек пути, по возможности тревожить правительство, и пылом своей борьбы внушают противным, неверующим партиям почти фанатическое увлечение государством; и этому втайне еще содействует то, что в этих кругах, со времени отказа от религии, умы еще ощущают пустоту и предварительно пытаются неайти возмещение и своего рода заполнение в преданности государству. После этой, быть может, весьма длительной переходной борьбы решается, наконец, дост аточно ли еще сильны религиозные партии, чтобы возвратить старое состояние и повернуть назад колесо, - в таком случае государством неизбежно овладевает просвещенный деспотизм (быть может, менее просвещенный и более боязливый, чем прежде)Б – или же побеждают безрелигиозные партии и в течение нескольких поколений препятствуют преемственному распространению враждебного направления, например, с помощью школ и воспитания, и, наконец, делают его совершенно невозможным. Но затем и у них слабеет упомянутое увлечение государством; все яснее становится, что вместе с религиозным обоготворением, для которого государство было таинством и сверхмировым созданием, потрясено и почтительное, основанное на авторитете, отношение к нему. Отныне отдельные лица интересуются им, лишь поскольку оно может быть им полезно или вредно, и всеми силами теснятся к нему, чтобы приобрести влияние на него. Но это соперничество вскоре становится слишком велико, люди и партии меняются слишком быстро, слишком яростно сбрасывают друг друга с горы, как только они достигли ее вершины. Всем мероприятиям, которые проводит правительство, недостает залога длительности; начинают избегать предприятий, которые десятилетия и столетия должны тихо произрастать, чтобы принести зрелые плоды. Никто не чувствует иного обязательства в отношении закона, как только покориться на мгновение власти, которая внесла этот закон; но тотчас же употребляются усилия, чтобы взорвать ее новой властью, новообразованным большинством. В конце концов это можно высказать с уверенностью – недоверие ко всякому управлению, уяснение бесполезности и изнурительности таких недолговечных распрей влечет людей к совершенно новому решению: к отмене понятия государства, к устранению противоположности между “частным” и “публичным”. Частные общества шаг за шагом вовлекают в свою сферу государственные дела: даже самый неподатливый остаток, который сохранится от прежней работы правительства (например, деятельность, охраняющая частных лиц от частных же лиц), в конце концов будет также выполняться частными предприятиями. Пренебрежение к государству, упадок и смерть государства, разнуздание частного лица (я остерегаюсь сказать: индивида) есть последствие демократического понятия государства; в этом его миссия. Если оно исполнило свою задачу – которая, как все человеческое, несет в своем лоне много мудрого и много неразумного, - если все возвратные припадки старой болезни преодолены, то раскрывается новая страница в книге сказок человечества, - страница, на которой можно будет прочитать весьма диковинные истории, а может быть, и кое-что хорошее.
>> 643  
Чтобы еще раз коротко повторить все вышесказанное: интерес опекающего правительства и интерес религии идут рука об руку, так что, когда начинает отмирать последняя, потрясается и основа государства. Вера в божественный порядок политических дел, в таинство, которым овеяно существование государства, имеет религиозное происхождение; если религия исчезнет, то государство неизбежно потеряет свое покрывало Изиды и не будет возбуждать благоговения. Суверенность народа, рассматриваемая вблизи, содействует тому, чтобы рассеять даже последнее очарование и суеверие в области этих чувств; современная демократия есть историческая форма падения государства. – Горизонты, которые открываются в результате этого несомненного падения, однако, не во всех отношениях могут быть названы печальными: рассудительность и себялюбие людей развиты в них лучше всех прочих их свойств; если государство уже не удовлетворяет запросам этих сил, то менее всего наступит хаос, а скорее еще более целесообразное учреждение, чем государство, одержит победу над государством. Человечество уже пережило смерть некоторых организованных сил – как, например, родовой общины, которая в течение тысячелетий была более могущественна, чем семья, и даже властвовала и управляла задолго до возникновения последней. Мы сами видим, как столь значительная правовая и социальная идея семьи, которая некогда господствовала всюду в пределах римской культуры, становится все слабее и бессильнее. Так и позднейшее поколение будет видеть, как государство в отдельных местах земли все более теряет свое значение – представление, которое многие современные люди едва могут помыслить без страха и отвращения. Активно содействовать распространению и осуществлению этого представления есть, правда, дело иное: нужно иметь весьма самоуверенное мнение о своем уже и очень плохо понимать историю, чтобы уже теперь приложить руку к плугу, - тогда как еще никто не может указать семян, которые были посеяны на взрытой почве. Итак, доверимся “рассудительности и себялюбию людей” и будем надеяться, что государство теперь еще устоит добрый промежуток времени и что разрушительные попытки слишком ревностных и поспешных полуневежд будут отвергнуты!
>> 644  
Право слабейшего.
Когда кто-либо подчиняется более могущественному противнику, выговаривая при этом условия (например, осажденный город), то это основано на том, что в противном случае можно уничтожить себя, сжечь город и тем причинить могущественному большой ущерб. Поэтому здесь возникает некоторого рода равенство положения, на почве которого могут быть установлены права. Противник имеет выгоду от нашего сохранения. – В этом смысле существуют права в отношениях между рабами и господами, именно в той мере, в какой владение рабами полезно и важно господину. Право первоначально совпадает со случаем, когда кто-либо кажется другому ценным, важным, необходимым, непобедимым и т.п. В этом отношении и слабейший имеет еще права, но меньшие. Отсюда знаменитое unusquisque tantum juris habet, quantum potentia valet (или, точнее: quantum potentia valere creditur).
>> 645  
[Выводы из этого: "желание сказать" (эталон: "Исповедь" Руссо) есть следствие подавление Логоса - то есть Бытия - в Целом. (Ошибочность выбранных действий у "господ", "правящих сил".)]

(Из отношений с государством люди (как "несовершеннолетняя толпа", "невинная", "народ") усваивают (в силу отношения к "властям" как к Богу, где бы эти "власти" не были, - на подёнщине или в действительной государственной силе), - очень возможно, - что несознательно или бессознательно, - сам характер отношения, который они должны преподать своим детям. Получается своего рода иерархия подавления Логоса путём бессмысленного насилия - ведь этот самый Логос ("страну детей") - государство, а точнее, - страна ("Родина"), - в целях своего выживания (и "накопления, роста силы") - должна поощрять! Следовательно?.. О чьём тогда "выживании", в таких случаях (бессмысленных относительно описанного философского порядка вещей ("сама жизнь ценится мною, как инстинкт роста, устойчивости, накопления сил, власти") и относительно Логоса) идёт речь? Какой логос (как часть Логоса) - преобладает и тут - в пространстве этого - в Erewhon (!) - Насилия?..)
>> 646  
О духе тяжести.

Уста мои – уста народа: слишком грубо и откровенно говорю я для гладкошерстных кроликов. И еще более чуждо слово мое для всех писак с лисьими ухватками и для чернильных душ.
Рука моя – рука безумца: горе столам, и стенам, и всему, на чем только рука безумца выводит каракули свои!
Ноги мои – ноги скакуна: звонкой рысью скачу я, очертя голову, ношусь по полям, словно дьявол, радуюсь быстрому бегу.
Желудок мой – не желудок ли орла? Ибо всего больше любит он мясо ягнят. Это, несомненно, желудок хищной птицы.
Вскормленный скудной, невинной пищей, всегда готовый к полету и нетерпеливо рвущийся в небо, – таков я: разве я в чем-то не птица?
К тому же враждебен я Духу Тяжести – и это во мне тоже от птицы; поистине, смертельна, непримирима, исконна вражда моя! О, куда только ни залетала и где только ни блуждала вражда моя!
Я могу теперь спеть об этом, и хочу петь: хотя один я в пустом доме, и придется петь ее для собственных ушей.
Есть, конечно, другие певцы, у кого только в полном доме голос делается мягким, жест – выразительным, взор – красноречивым, сердце – бодрым: но я не похож на них.

Тот, кто научит людей летать, сдвинет все пограничные камни; сами эти камни заставит он воспарить, и новым именем назовет землю – именем "легкая".
Страус бежит быстрее самой резвой лошади, но в тяжелую землю еще прячет он голову свою: так и человек, который не умеет еще летать.
Тяжелыми называет он землю и жизнь; ибо так хочет Дух Тяжести! Но тот, кто жаждет стать легким, стать птицей, тот должен любить самого себя: так учу я.
Конечно, любить не любовью больных и немощных, ибо у них даже себялюбие – зловонно!
Так учу я: надо учиться любить себя – любовью здоровой и святой, чтобы оставаться верным себе и не терять себя.
Такая потеря назвала себя "любовью к ближнему"; с помощью этого слова до сих пор лгали и лицемерили больше всего, и особенно те, кого с трудом выносил весь мир.
И поистине, это вовсе не заповедь на сегодня и на завтра – учиться любить себя. Напротив, из всех искусств это самое тонкое, самое мудреное, самое высшее и требующее наибольшего терпения.
Ибо достояние свое всегда хорошо спрятано от самого себя, и из всех сокровищ последним выкапывается всегда собственный клад; таково действие Духа Тяжести.
Едва ли не с колыбели дают нам в наследие тяжелые слова и ценности: "добро" и "зло" – так называют наследие это. И во имя их прощают нам жизнь нашу.
И потому допускают детей до себя, чтобы вовремя не дать им полюбить самих себя: таково действие Духа Тяжести.
И мы – мы доверчиво тащим то, что взваливают на нас, тащим на огрубевших плечах по суровым горам! И когда мы обливаемся потом, нам говорят: "Да, жизнь трудно сносить!".
Но только человеку трудно нести и выносить себя! И все потому, что тащит он на плечах своих слишком много ненужного. Подобно верблюду, становится он на колени и дает как следует навьючить себя.
И особенно трудно тому, кто силен, вынослив, способен к почитанию, – слишком много чуждых, тяжелых слов и ценностей навьючивает он на себя: и вот – жизнь представляется ему пустыней!
Поистине! Даже многое из собственного достояния бывает нелегко нести! Многое внутри человека похоже на устрицу, отвратительную и скользкую, которую трудно схватить.
Потому внешняя оболочка и должна быть разукрашена, чтобы выглядеть благородно, будучи как бы ходатаем за все, что внутри. Но и этому искусству надо еще научиться: надо иметь скорлупу, и прекрасную видимость, и мудрую слепоту!
Но и тут во многом возможна ошибка, ибо иная человеческая оболочка бедна и уныла, и слишком уж напоминает скорлупу. Много скрытых достоинств и сил остаются неразгаданными; самые изящные лакомства не находят ценителей!
Женщины знают это, особенно те, которые высоко ценятся: чуть потолще, чуть потоньше – как часто судьба заключается в этом "чуть-чуть"!
Трудно открыть человека, а самого себя – труднее всего; часто дух лжет о душе. Таково действие Духа Тяжести.
Но открыл себя тот, кто говорит: вот мое добро и мое зло. Так он заставляет умолкнуть крота и карлика с их речами: "Добро для всех, зло для всех".
Поистине, не люблю я и тех, для кого хороши все вещи, а мир этот считается лучшей из них. Таких называю я вседовольными.
Вседовольство, умеющее находить вкус во всем, – это не лучший вкус! Я уважаю строптивые, привередливые языки и желудки, научившиеся словам "Я", "Да", "Нет".
Но все жевать и переваривать – это свойственно разве что свиньям! Постоянно повторять "И-А" – этому обучены одни лишь ослы и те, кто близки им по духу!
Густой желтой и яркой красной краски требует вкус мой, примешивающий во все краски кровь. Но тот, кто белит дом свой, обнаруживает бескровную душу свою.
Одни влюблены в мумии, другие – в призраки: и те, и другие одинаково враждебны плоти и крови. О, как противны они вкусу моему! Ибо люблю я кровь.
И не желаю я жить там, где каждый плюет, – не по вкусу мне это: ибо ни у кого нет во рту золота; уж лучше жить среди воров и клятвопреступников.
Но лизоблюды, облизывающие плевки, мне еще противнее; а самое отвратительное животное, которое обнаружил я среди людей, я назвал паразитом; оно не хотело любить, однако, хотело жить за счет любви.
Несчастными называю я всех, у кого один только выбор: сделаться либо лютым зверем, либо лютым укротителем. Среди них не поставил бы я шатра своего.
Несчастными называю я и тех, кто всегда должен быть на страже, – противны они вкусу моему: все эти мытари и торгаши, короли и прочие стражи стран и сундуков.
Поистине, я тоже научился быть на страже – и научился этому хорошо, – только на страже самого себя. И в особенности учился я стоять, и ходить, и бегать, и лазить, и танцевать.
Ибо вот учение мое: кто хочет научиться летать, тот должен сперва научиться стоять, и ходить, и бегать, и лазить, и танцевать: нельзя сразу научиться полету!
По веревочной лестнице научился влезать я в любые окна, проворно вскарабкивался я на высокие мачты; сидеть на высоких мачтах познания казалось мне блаженством, – подобно маленьким огонькам вспыхивать на высоких мачтах: пусть малый свет, но и он великое утешение для потерявших дорогу кораблей и потерпевших кораблекрушение!
Многими способами, разными путями пришел я к истине своей: не по одной лестнице поднимался я в высоту, откуда взор мой устремлялся вдаль.
Неохотно расспрашивал я, какой дорогой пройти, – это всегда претило вкусу моему! Я предпочитал вопрошать и испытывать эти дороги.
Испытывать и вопрошать – таковы были пути мои: и поистине, надо еще научиться отвечать на эти вопросы! Но таков вкус мой:
– не хороший, не дурной, а мой вкус, которого мне не надо ни стыдиться, ни скрывать.
"Это теперь мой путь, а где же ваш?" – так отвечаю я тем, кто расспрашивает меня: "Каким путем следовать?". Ибо пути как такового, не существует!
>> 647  
"В твои глаза взглянул я недавно, о Жизнь: сверкало золото в ночи глаз твоих – и стихло сердце мое перед страстным желанием:
– я видел, как золотой челнок сверкал в темных водах, то исчезая, то появляясь вновь, ныряя, всплывая, манил он к себе, золотой челн-качалка!
На ноги мои, рвущиеся в пляс, бросила ты взгляд – смеющийся, вопросительный, жаркий, пьянящий.
Маленькими ручками своими только дважды тронула ты кастаньеты – и вот уже ноги мои ожили, одурманенные пляской.
Пятки отрывались от земли, пальцы ног словно прислушивались, внемля тебе: ибо слух у танцора – в пальцах ног его!
Я устремился к тебе – и попятилась ты от меня; зашелестели, взлетели, взвились на меня извивы волос твоих!
От тебя и от этих змей отпрянул я: и остановилась ты, полуотвернувшись, и страстное желание сквозило во взгляде твоем.
Лукавыми взорами учишь ты меня кривым путям; на кривых путях научаются коварству ноги мои!
Вблизи я боюсь тебя, издали – обожаю; твое бегство завлекает, твой взыскующий взгляд – останавливает: я страдаю, но чего не выстрадал бы я ради тебя!
Ради тебя, чей холод воспламеняет, чья ненависть обольщает, чье бегство привязывает, чьи насмешки волнуют:
– кто не испытывал ненависти к тебе – сковывающей, опутывающей, соблазняющей, ищущей, обретающей! Кто не любил тебя – невинную, нетерпеливую, взбалмошную грешницу с глазами ребенка!
Куда влечешь ты меня теперь, ты – верх совершенства и неукротимости? И вновь убегаешь – сладостная и неблагодарная ветреница!
В танце стремлюсь я за тобой, по малейшему следу, тобой оставленному. Где ты? Подай же мне руку! Дай хоть один пальчик!
Тут пещеры и заросли: можно заблудиться! Стой! Подожди! Разве не видишь ты, как проносятся совы и летучие мыши?
Ты – сова! Ты – летучая мышь! Хочешь дразнить меня? Где мы? Не у собак ли научилась ты выть и отрывисто лаять?
Как мило скалишь ты на меня свои белые зубки, а злые глаза так и сверкают в тени кудрей!
Вот это танец так танец! Я – охотник, кем же хочешь ты быть: моей собакой или серной?
Вот ты и рядом! Еще быстрее, злая попрыгунья! А теперь вверх! И туда! Увы! Прыгая, упал я сам!
О надменная, смотри, – я лежу и молю о пощаде! Более приятными тропами хотел бы идти я с тобой:
– тропами любви через безмолвие пестрых зарослей! Или там, по берегу озера, в глубинах которого танцуют золотые рыбки!
Ты утомилась? Взгляни на вечернюю зарю; а вон – пасутся овцы; разве не чудесно уснуть под звуки пастушьей свирели?
Ты так устала? Я отнесу тебя туда, обними меня! А если ты чувствуешь жажду, я найду чем напоить тебя, только от этого питья откажутся уста твои!
О эта гибкая, проворная змея, проклятая колдунья! Ускользнула! Где ты? А на лице моем остались два красных пятна от прикосновения рук твоих!
Право, устал я вечно быть пастухом твоим! До сих пор я пел тебе, чародейка, а теперь – ты у меня закричишь!
В такт плетке моей будешь ты плясать и кричать! Ведь я не забыл плетку? Нет!"

Так отвечала мне Жизнь, зажимая руками нежные ушки свои: "О Заратустра! Не щелкай так страшно плеткой своей! Ты же знаешь: шум убивает мысли, а ко мне как раз пришли такие нежные мысли!
Мы с тобой оба – вне добра и вне зла, и не творим ни того, ни другого. По ту сторону добра и зла обрели мы остров свой и зеленый луг – мы вдвоем, только я и ты! Поэтому должны мы жить в мире и согласии!
А если мы и не любим друг друга от всего сердца, нужно ли из-за этого сердиться?
Ты же знаешь, что хорошо отношусь я к тебе, а зачастую даже слишком хорошо: и все потому, что ревную тебя к мудрости твоей. Ах, эта мудрость, сумасшедшая старая дура!
Но если мудрость твоя возьмет и покинет тебя, тогда и любовь моя недолго останется с тобой".

Тут Жизнь задумчиво оглянулась вокруг и тихо произнесла: "О Заратустра, ты не слишком-то верен мне!
Ты давно уже любишь меня не так сильно, как говоришь; я знаю, ты собираешься скоро покинуть меня.
Ибо есть старый, тяжелый-тяжелый, гулкий колокол – до самой пещеры твоей доносятся ночью удары его:
– И когда слышишь ты, как он в полночь отбивает часы, ты думаешь между первым и последним – двенадцатым ударом -
– думаешь о том, о Заратустра, что скоро покинешь меня, – я знаю это!"

"Да, – колеблясь, отвечал я, – но ты знаешь также..." – И я сказал ей кое-что на ухо, шепотом, сквозь золотистые пряди ее спутанных, безумных волос.
"Ты знаешь это, о Заратустра? Этого не знает никто".

И смотрели мы друг на друга, и бросали взгляды на зеленый луг; на который опускалась вечерняя прохлада, и рыдали. И в тот раз Жизнь была мне милее, чем когда-либо вся мудрость моя.


РАЗ!
О человек! Внимай!
ДВА!
Что вещает глубокая полночь?
ТРИ!
"Я спала,
ЧЕТЫРЕ!
И от глубокого сна пробудилась:
ПЯТЬ!
Мир глубок! –
ШЕСТЬ!
И глубже, чем думает день.
СЕМЬ!
Глубока боль мира –
ВОСЕМЬ!
И все же радость глубже, нежели скорбь.
ДЕВЯТЬ!
Боль говорит: "Прейди!"
ДЕСЯТЬ!
Но всякая радость жаждет вечности,
ОДИННАДЦАТЬ!
Жаждет глубокой, глубокой вечности!"
ДВЕНАДЦАТЬ!
>> 648  
[И, в заключение, чтобы повторить сказанное - и выразить - в принципе.]

Землю детей ваших должны вы любить: любовь эта да будет новым аристократизмом вашим; любите ее, землю еще не открытую, лежащую в дальних морях! Пусть ищут ее корабли ваши!

[The end.]


[Обновить тред]
Удалить пост
Пароль